Неточные совпадения
Вдруг песня хором грянула
Удалая, согласная:
Десятка три молодчиков,
Хмельненьки, а
не валятся,
Идут рядком,
поют,
Поют про Волгу-матушку,
Про удаль молодецкую,
Про девичью красу.
Притихла вся дороженька,
Одна та песня складная
Широко, вольно катится,
Как рожь под ветром стелется,
По сердцу по крестьянскому
Идет огнем-тоской!..
Нельзя сказать, чтоб предводитель отличался особенными качествами ума и
сердца; но у него
был желудок, в котором, как в могиле, исчезали всякие куски. Этот
не весьма замысловатый дар природы сделался для него источником живейших наслаждений. Каждый день с раннего утра он отправлялся в поход
по городу и поднюхивал запахи, вылетавшие из обывательских кухонь. В короткое время обоняние его
было до такой степени изощрено, что он мог безошибочно угадать составные части самого сложного фарша.
Произошло объяснение; откупщик доказывал, что он и прежде
был готов
по мере возможности; Беневоленский же возражал, что он в прежнем неопределенном положении оставаться
не может; что такое выражение, как"мера возможности", ничего
не говорит ни уму, ни
сердцу и что ясен только закон.
Бородавкин чувствовал, как
сердце его, капля
по капле, переполняется горечью. Он
не ел,
не пил, а только произносил сквернословия, как бы питая ими свою бодрость. Мысль о горчице казалась до того простою и ясною, что непонимание ее нельзя
было истолковать ничем иным, кроме злонамеренности. Сознание это
было тем мучительнее, чем больше должен
был употреблять Бородавкин усилий, чтобы обуздывать порывы страстной натуры своей.
—
По делом за то, что всё это
было притворство, потому что это всё выдуманное, а
не от
сердца. Какое мне дело
было до чужого человека? И вот вышло, что я причиной ссоры и что я делала то, чего меня никто
не просил. Оттого что всё притворство! притворство! притворство!…
Не позволяя себе даже думать о том, что
будет, чем это кончится, судя
по расспросам о том, сколько это обыкновенно продолжается, Левин в воображении своем приготовился терпеть и держать свое
сердце в руках часов пять, и ему это казалось возможно.
Для Сергея Ивановича меньшой брат его
был славный малый, с
сердцем поставленным хорошо (как он выражался
по — французски), но с умом хотя и довольно быстрым, однако подчиненным впечатлениям минуты и потому исполненным противоречий. Со снисходительностью старшего брата, он иногда объяснял ему значение вещей, но
не мог находить удовольствия спорить с ним, потому что слишком легко разбивал его.
Признаюсь еще, чувство неприятное, но знакомое пробежало слегка в это мгновение
по моему
сердцу; это чувство —
было зависть; я говорю смело «зависть», потому что привык себе во всем признаваться; и вряд ли найдется молодой человек, который, встретив хорошенькую женщину, приковавшую его праздное внимание и вдруг явно при нем отличившую другого, ей равно незнакомого, вряд ли, говорю, найдется такой молодой человек (разумеется, живший в большом свете и привыкший баловать свое самолюбие), который бы
не был этим поражен неприятно.
Вулич шел один
по темной улице; на него наскочил пьяный казак, изрубивший свинью, и, может
быть, прошел бы мимо,
не заметив его, если б Вулич, вдруг остановясь,
не сказал: «Кого ты, братец, ищешь?» — «Тебя!» — отвечал казак, ударив его шашкой, и разрубил его от плеча почти до
сердца…
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла
по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку
по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся
сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну,
не дурак ли я
был доселе?
— Сударыня! здесь, — сказал Чичиков, — здесь, вот где, — тут он положил руку на
сердце, — да, здесь пребудет приятность времени, проведенного с вами! и поверьте,
не было бы для меня большего блаженства, как жить с вами если
не в одном доме, то,
по крайней мере, в самом ближайшем соседстве.
Он
был любим…
по крайней мере
Так думал он, и
был счастлив.
Стократ блажен, кто предан вере,
Кто, хладный ум угомонив,
Покоится в сердечной неге,
Как пьяный путник на ночлеге,
Или, нежней, как мотылек,
В весенний впившийся цветок;
Но жалок тот, кто всё предвидит,
Чья
не кружится голова,
Кто все движенья, все слова
В их переводе ненавидит,
Чье
сердце опыт остудил
И забываться запретил!
Она любила Ричардсона
Не потому, чтобы прочла,
Не потому, чтоб Грандисона
Она Ловласу предпочла;
Но в старину княжна Алина,
Ее московская кузина,
Твердила часто ей об них.
В то время
был еще жених
Ее супруг, но
по неволе;
Она вздыхала о другом,
Который
сердцем и умом
Ей нравился гораздо боле:
Сей Грандисон
был славный франт,
Игрок и гвардии сержант.
И в одиночестве жестоком
Сильнее страсть ее горит,
И об Онегине далеком
Ей
сердце громче говорит.
Она его
не будет видеть;
Она должна в нем ненавидеть
Убийцу брата своего;
Поэт погиб… но уж его
Никто
не помнит, уж другому
Его невеста отдалась.
Поэта память пронеслась,
Как дым
по небу голубому,
О нем два
сердца, может
быть,
Еще грустят… На что грустить?..
Упала…
«Здесь он! здесь Евгений!
О Боже! что подумал он!»
В ней
сердце, полное мучений,
Хранит надежды темный сон;
Она дрожит и жаром пышет,
И ждет: нейдет ли? Но
не слышит.
В саду служанки, на грядах,
Сбирали ягоду в кустах
И хором
по наказу
пели(Наказ, основанный на том,
Чтоб барской ягоды тайком
Уста лукавые
не елиИ пеньем
были заняты:
Затея сельской остроты!).
Потом она приподнялась, моя голубушка, сделала вот так ручки и вдруг заговорила, да таким голосом, что я и вспомнить
не могу: «Матерь божия,
не оставь их!..» Тут уж боль подступила ей под самое
сердце,
по глазам видно
было, что ужасно мучилась бедняжка; упала на подушки, ухватилась зубами за простыню; а слезы-то, мой батюшка, так и текут.
Долго еще оставшиеся товарищи махали им издали руками, хотя
не было ничего видно. А когда сошли и воротились
по своим местам, когда увидели при высветивших ясно звездах, что половины телег уже
не было на месте, что многих, многих нет, невесело стало у всякого на
сердце, и все задумались против воли, утупивши в землю гульливые свои головы.
Тарасу
было это
не по сердцу.
И вдруг странное, неожиданное ощущение какой-то едкой ненависти к Соне прошло
по его
сердцу. Как бы удивясь и испугавшись сам этого ощущения, он вдруг поднял голову и пристально поглядел на нее; но он встретил на себе беспокойный и до муки заботливый взгляд ее; тут
была любовь; ненависть его исчезла, как призрак. Это
было не то; он принял одно чувство за другое. Это только значило, что та минута пришла.
Кабанова. Знаю я, знаю, что вам
не по нутру мои слова, да что ж делать-то, я вам
не чужая, у меня об вас
сердце болит. Я давно вижу, что вам воли хочется. Ну что ж, дождетесь, поживете и на воле, когда меня
не будет. Вот уж тогда делайте, что хотите,
не будет над вами старших. А может, и меня вспомянете.
Ожидая воды, Бердников пожаловался на неприятную погоду, на усталость
сердца, а затем,
не торопясь,
выпив воды, он, постукивая указательным пальцем
по столу, заговорил деловито, но как будто и небрежно...
Был ему
по сердцу один человек: тот тоже
не давал ему покоя; он любил и новости, и свет, и науку, и всю жизнь, но как-то глубже, искреннее — и Обломов хотя
был ласков со всеми, но любил искренно его одного, верил ему одному, может
быть потому, что рос, учился и жил с ним вместе. Это Андрей Иванович Штольц.
По приемам Анисьи,
по тому, как она, вооруженная кочергой и тряпкой, с засученными рукавами, в пять минут привела полгода
не топленную кухню в порядок, как смахнула щеткой разом пыль с полок, со стен и со стола; какие широкие размахи делала метлой
по полу и
по лавкам; как мгновенно выгребла из печки золу — Агафья Матвеевна оценила, что такое Анисья и какая бы она великая сподручница
была ее хозяйственным распоряжениям. Она дала ей с той поры у себя место в
сердце.
Если ошибусь, если правда, что я
буду плакать над своей ошибкой,
по крайней мере, я чувствую здесь (она приложила ладонь к
сердцу), что я
не виновата в ней; значит, судьба
не хотела этого, Бог
не дал.
Обломов тихо погрузился в молчание и задумчивость. Эта задумчивость
была не сон и
не бдение: он беспечно пустил мысли бродить
по воле,
не сосредоточивая их ни на чем, покойно слушал мерное биение
сердца и изредка ровно мигал, как человек, ни на что
не устремляющий глаз. Он впал в неопределенное, загадочное состояние, род галлюцинации.
Сам он
не двигался, только взгляд поворачивался то вправо, то влево, то вниз, смотря
по тому, как двигалась рука. В нем
была деятельная работа: усиленное кровообращение, удвоенное биение пульса и кипение у
сердца — все это действовало так сильно, что он дышал медленно и тяжело, как дышат перед казнью и в момент высочайшей неги духа.
— Знаю,
не говорите —
не от
сердца, а
по привычке. Она старуха хоть куда: лучше их всех тут, бойкая, с характером, и
был когда-то здравый смысл в голове. Теперь уж, я думаю, мозги-то размягчились!
Он уже
не по-прежнему, с стесненным
сердцем, а вяло прошел сумрачную залу с колоннадой, гостиные с статуями, бронзовыми часами, шкафиками рококо и, ни на что
не глядя, добрался до верхних комнат; припомнил, где
была детская и его спальня, где стояла его кровать, где сиживала его мать.
Она
была отличнейшая женщина
по сердцу, но далее своего уголка ничего знать
не хотела, и там в тиши, среди садов и рощ, среди семейных и хозяйственных хлопот маленького размера, провел Райский несколько лет, а чуть подрос, опекун поместил его в гимназию, где окончательно изгладились из памяти мальчика все родовые предания фамилии о прежнем богатстве и родстве с другими старыми домами.
— Что вы так смотрите на меня,
не по-прежнему, старый друг? — говорила она тихо, точно
пела, — разве ничего
не осталось на мою долю в этом
сердце? А помните, когда липы цвели?
Видно
было, что рядом с книгами, которыми питалась его мысль, у него горячо приютилось и
сердце, и он сам
не знал, чем он так крепко связан с жизнью и с книгами,
не подозревал, что если б пропали книги,
не пропала бы жизнь, а отними у него эту живую «римскую голову»,
по всей жизни его прошел бы паралич.
Он хотел броситься обнимать меня; слезы текли
по его лицу;
не могу выразить, как сжалось у меня
сердце: бедный старик
был похож на жалкого, слабого, испуганного ребенка, которого выкрали из родного гнезда какие-то цыгане и увели к чужим людям. Но обняться нам
не дали: отворилась дверь, и вошла Анна Андреевна, но
не с хозяином, а с братом своим, камер-юнкером. Эта новость ошеломила меня; я встал и направился к двери.
Как нарочно, кляча тащила неестественно долго, хоть я и обещал целый рубль. Извозчик только стегал и, конечно, настегал ее на рубль.
Сердце мое замирало; я начинал что-то заговаривать с извозчиком, но у меня даже
не выговаривались слова, и я бормотал какой-то вздор. Вот в каком положении я вбежал к князю. Он только что воротился; он завез Дарзана и
был один. Бледный и злой, шагал он
по кабинету. Повторю еще раз: он страшно проигрался. На меня он посмотрел с каким-то рассеянным недоумением.
— О,
по крайней мере я с ним вчера расплатился, и хоть это с
сердца долой! Лиза, знает мама? Да как
не знать: вчера-то, вчера-то она поднялась на меня!.. Ах, Лиза! Да неужто ты решительно во всем себя считаешь правой, так-таки ни капли
не винишь себя? Я
не знаю, как это судят по-теперешнему и каких ты мыслей, то
есть насчет меня, мамы, брата, отца… Знает Версилов?
Там стояли Версилов и мама. Мама лежала у него в объятиях, а он крепко прижимал ее к
сердцу. Макар Иванович сидел,
по обыкновению, на своей скамеечке, но как бы в каком-то бессилии, так что Лиза с усилием придерживала его руками за плечо, чтобы он
не упал; и даже ясно
было, что он все клонится, чтобы упасть. Я стремительно шагнул ближе, вздрогнул и догадался: старик
был мертв.
— Друг мой, это — вопрос, может
быть, лишний. Положим, я и
не очень веровал, но все же я
не мог
не тосковать
по идее. Я
не мог
не представлять себе временами, как
будет жить человек без Бога и возможно ли это когда-нибудь.
Сердце мое решало всегда, что невозможно; но некоторый период, пожалуй, возможен… Для меня даже сомнений нет, что он настанет; но тут я представлял себе всегда другую картину…
В одном из прежних писем я говорил о способе их действия: тут, как ни знай
сердце человеческое, как ни
будь опытен, а трудно действовать
по обыкновенным законам ума и логики там, где нет ключа к миросозерцанию, нравственности и нравам народа, как трудно разговаривать на его языке,
не имея грамматики и лексикона.
Старый бахаревский дом показался Привалову могилой или, вернее, домом, из которого только что вынесли дорогого покойника. О Надежде Васильевне
не было сказано ни одного слова, точно она совсем
не существовала на свете. Привалов в первый раз почувствовал с болью в
сердце, что он чужой в этом старом доме, который он так любил. Проходя
по низеньким уютным комнатам, он с каким-то суеверным чувством надеялся встретить здесь Надежду Васильевну, как это бывает после смерти близкого человека.
В дверях столовой он столкнулся с Верочкой. Девушка
не испугалась
по обыкновению и даже
не покраснела, а посмотрела на Привалова таким взглядом, который отозвался в его
сердце режущей болью. Это
был взгляд врага, который
не умел прощать, и Привалов с тоской подумал: «За что она меня ненавидит?»
— Одно решите мне, одно! — сказал он мне (точно от меня теперь все и зависело), — жена, дети! Жена умрет, может
быть, с горя, а дети хоть и
не лишатся дворянства и имения, — но дети варнака, и навек. А память-то, память какую в
сердцах их
по себе оставлю!
Нет, если мы уж так расчетливы и жестокосерды, то
не лучше ли бы
было, соскочив, просто огорошить поверженного слугу тем же самым пестом еще и еще раз
по голове, чтоб уж убить его окончательно и, искоренив свидетеля, снять с
сердца всякую заботу?
Он уже успел вполне войти в тон, хотя, впрочем,
был и в некотором беспокойстве: он чувствовал, что находится в большом возбуждении и что о гусе, например, рассказал слишком уж от всего
сердца, а между тем Алеша молчал все время рассказа и
был серьезен, и вот самолюбивому мальчику мало-помалу начало уже скрести
по сердцу: «
Не оттого ли де он молчит, что меня презирает, думая, что я его похвалы ищу?
Многие из «высших» даже лиц и даже из ученейших, мало того, некоторые из вольнодумных даже лиц, приходившие или
по любопытству, или
по иному поводу, входя в келью со всеми или получая свидание наедине, ставили себе в первейшую обязанность, все до единого, глубочайшую почтительность и деликатность во все время свидания, тем более что здесь денег
не полагалось, а
была лишь любовь и милость с одной стороны, а с другой — покаяние и жажда разрешить какой-нибудь трудный вопрос души или трудный момент в жизни собственного
сердца.
Народ верит по-нашему, а неверующий деятель у нас в России ничего
не сделает, даже
будь он искренен
сердцем и умом гениален.
И Алеша с увлечением, видимо сам только что теперь внезапно попав на идею, припомнил, как в последнем свидании с Митей, вечером, у дерева,
по дороге к монастырю, Митя, ударяя себя в грудь, «в верхнюю часть груди», несколько раз повторил ему, что у него
есть средство восстановить свою честь, что средство это здесь, вот тут, на его груди… «Я подумал тогда, что он, ударяя себя в грудь, говорил о своем
сердце, — продолжал Алеша, — о том, что в
сердце своем мог бы отыскать силы, чтобы выйти из одного какого-то ужасного позора, который предстоял ему и о котором он даже мне
не смел признаться.
Но
не чудес опять-таки ему нужно
было, а лишь «высшей справедливости», которая
была,
по верованию его, нарушена и чем так жестоко и внезапно
было поранено
сердце его.
Приезжал ко мне доктор Герценштубе,
по доброте своего
сердца, осматривал их обеих целый час: «
Не понимаю, говорит, ничего», а, однако же, минеральная вода, которая в аптеке здешней
есть (прописал он ее), несомненную пользу ей принесет, да ванны ножные из лекарств тоже ей прописал.
— Да ведь по-настоящему то же самое и теперь, — заговорил вдруг старец, и все разом к нему обратились, — ведь если бы теперь
не было Христовой церкви, то
не было бы преступнику никакого и удержу в злодействе и даже кары за него потом, то
есть кары настоящей,
не механической, как они сказали сейчас, и которая лишь раздражает в большинстве случаев
сердце, а настоящей кары, единственной действительной, единственной устрашающей и умиротворяющей, заключающейся в сознании собственной совести.
Пусть я
не верю в порядок вещей, но дороги мне клейкие, распускающиеся весной листочки, дорого голубое небо, дорог иной человек, которого иной раз, поверишь ли,
не знаешь за что и любишь, дорог иной подвиг человеческий, в который давно уже, может
быть, перестал и верить, а все-таки
по старой памяти чтишь его
сердцем.
Когда он кончил, то Марья Алексевна видела, что с таким разбойником нечего говорить, и потому прямо стала говорить о чувствах, что она
была огорчена, собственно, тем, что Верочка вышла замуж,
не испросивши согласия родительского, потому что это для материнского
сердца очень больно; ну, а когда дело пошло о материнских чувствах и огорчениях, то, натурально, разговор стал представлять для обеих сторон более только тот интерес, что, дескать, нельзя же
не говорить и об этом, так приличие требует; удовлетворили приличию, поговорили, — Марья Алексевна, что она, как любящая мать,
была огорчена, — Лопухов, что она, как любящая мать, может и
не огорчаться; когда же исполнили меру приличия надлежащею длиною рассуждений о чувствах, перешли к другому пункту, требуемому приличием, что мы всегда желали своей дочери счастья, — с одной стороны, а с другой стороны отвечалось, что это, конечно, вещь несомненная; когда разговор
был доведен до приличной длины и
по этому пункту, стали прощаться, тоже с объяснениями такой длины, какая требуется благородным приличием, и результатом всего оказалось, что Лопухов, понимая расстройство материнского
сердца,
не просит Марью Алексевну теперь же дать дочери позволения видеться с нею, потому что теперь это,
быть может,
было бы еще тяжело для материнского
сердца, а что вот Марья Алексевна
будет слышать, что Верочка живет счастливо, в чем, конечно, всегда и состояло единственное желание Марьи Алексевны, и тогда материнское
сердце ее совершенно успокоится, стало
быть, тогда она
будет в состоянии видеться с дочерью,
не огорчаясь.